Все нацелились.
— Р-р-а-з…
И вздрогнула ночь от раската грохнувших выстрелов.
Другой…
И опять вздрогнула ночь, и заметалась испуганно расстреливаемая темнота.
Не разобрав, откуда стреляют, полиция из-за огородов открыла стрельбу по дому, в котором, по ее точным расчетам, должен был находиться Лбов, и пули полетели в сторону ингушей. Предполагая, в свою очередь, что это по ним кроют лбовцы, ингуши открыли огонь по дому — и пули полетели в полицию. В темноте огни выстрелов вспыхивали фейерверочными блесками — кто-то командовал, кто-то свистел, кто-то кричал: «Стойте, стойте!.. Чего же вы по своим, черти, дуете!»
— Ого-ого! — крикнул, восторженно изгибаясь от радости, Змей, — вон оно как пошло!
А Лбов стоял, облокотившись на бревно, и пристально, внимательно смотрел вниз, но что он думал в эту огневую минуту, он не сказал никому. Горделивая складка прорезала его хмурый лоб, и, точно чувствуя, как насыщенная огнем и криками ночь дает ему новую силу, он распрямил свои широкие крепкие плечи и сказал коротко:
— Ну, теперь идем.
Через два часа были две встречи.
Связанная Рита попала к Астраханкину, отряд которого после неудачной схватки собирался возвращаться в город. Когда Астраханкин увидел Риту, он побледнел, стегнул нагайкой двух жандармов, конвоировавших ее, приказал развязать ей руки и, молча посмотрев на нее, не сказал ничего — совсем ничего.
Подвигаясь шагом впереди отряда к дому, Астраханкин впервые, должно быть, не прямо сидел в казачьем седле, а опустил голову, точно был не в силах нести в ней какое-то мучительно-тяжелое подозрение, помимо его воли крепко опутавшее его.
А вторая встреча была Лбова с Женщиной.
— Ты что же? — спросил он и сильной рукой рванул ее на себя. Но женщина ничего не ответила.
Лбов вынул маузер, медленно вскинул его к груди и выстрелил. И, падая, женщина слегка вскрикнула, и так же загадочно, как и всегда, светились темнотой провалы ее потухающих глаз, в которых не отразился ни мягкий лунный свет, ни одна из звезд, густо пересыпавших ночное небо.
Июльские ветры знойные, лучистые. Июльские ночи теплые, пряные, когда Кама мягкими волнами плещет на отлогие песчаные берега и журчит веслами шныряющих лодчонок, эти ночи перекликаются эхом с гудками залитых огнями пароходов, у которых искры из трубы, вылетая, танцуют, кружатся и тают меж рассыпанных по небу горячих звезд.
И в такую летнюю, беспокойную ночь в двадцати верстах от Мотовилихи на большой поляне, вырванной у гущи заснувшего леса, — костры, костры, песни, бурчащие варевом котлы, дымный смех, огневые речи, что винтовочные заряды, и черная ненависть, как кинжальная сталь.
Сегодня Лбов из разных краев Урала собрал командиров своих разбросанных повсюду шаек. Был здесь Ястреб, у которого в красноватых глазах из уральского камня отсвечивалась огоньком непотухающая трубка. Был Матрос с сережкой в надорванном ухе и часами, у которых вместо брелка повешена заряженная бомба. Был Стольников с неразглаженными морщинами вечно думающего о чем-то лба, на котором лежал уже отпечаток близкого сумасшествия. Были Демон, Змей, Фома, Сибиряк, Черкес, Сокол, одноглазый Ворон… И многие другие атаманы были. Недовольно посмотрел Лбов, прерывая речь, и сказал Матросу строго:
— Чего это там твой конвой разорался? Опять перепились. Да и сам-то ты, всегда от тебя несет, как от винной бочки!
— Полно, — ответил Матрос, играя двухфунтовым брелком, — что ты, Лбов, святыми, что ли, нас хочешь сделать?..
— Не святыми, а распускаетесь здорово, грабить без толку начали. Вон вчера у Ворона один другого ножом пырнул, поделить не сумели чего-то.
— Так то у Ворона, а у меня этого нет, у меня, брат, всегда распределено, кому сколько.
— Ой, смотри, Матрос, — и усмешка мелькнула у Лбова, — не всегда и не на все у меня глаза закрыты, не слишком ли у тебя уж распределено, кому, что и сколько? Бандитом настоящим, того и гляди, станешь.
Бросил играть брелком Матрос, отвернул глаза и сказал Змею, но негромко, так, чтобы не слышал Лбов:
— Что же нам, монахами, что ли, быть? На то и разбойничали, чтобы грабить, на то и живем, чтобы пить, а то что ж тогда, волчья жизнь совсем получится. Да что он, с ума, что ли, сошел, аль не видит — все кругом пьют, а не мои только, а нас-то теперь, если всех подсчитать, так много будет… Я думаю, что около четырехсот наверняка наберется.
Но Змей посмотрел на него злыми, желтыми глазами, перекривил свое и без того искаженное лицо:
— Много… Это наша и беда, что много.
Говорил опять опьяненный успехами Лбов. Говорил, что довольно мелочью заниматься и надо на широкую дорогу выходить. Уже немало винных лавок разгромлено, уже немало крупных заводских контор разбито. В Полазне, Добрянке, Чермозе, Юго-Камске… Пеплом развеяли дачи-поместья многих князьков и дворян. Уже перерублены телеграфные столбы, то и дело перевертываются железнодорожные рельсы, а жандармы не ездят больше парами, а ингуши не гарцуют одиночками.
— А что же еще делать, — заговорил Стольников, — объявить разве войну государю-императору? Я думаю, если послать ему бумагу и написать в ней, пусть лучше он добром… — но здесь Стольников оборвался и замолчал, как и всегда, оканчивая думать только про себя.
— Война и так объявлена, — ответил Лбов, — мы теперь не одиночки, нас много, но нам надо еще больше, а для этого нужно, чтобы все видели, что мы сильны, мы должны поднять на ноги весь Урал.