— Яшка Сергунин… Милый друг! Узнаешь меня?
Он, не расслышав вопроса, враждебно поднял на меня тусклые, отравленные кокаином и водкой глаза, хотел выругаться, а может быть, и ударить, но остановился, смотрел с полминуты пристально, напрягая, по-видимому, всю свою память. Потом ударил кулаком по столу, перекривил губы и крикнул:
— Сдохнуть мне, если это не ты, Гайдар!
— Это я, Яшка. Идиот ты этакий! Сволочь ты… Милый друг, сколько лет мы с тобой не виделись? Ведь еще с тех пор…
— Да, — ответил он. — Верно. С тех пор… С тех самых пор. Он замолчал, нахмурился, вынул бутылку, отпил из горлышка и повторил:
— Да, с тех самых пор.
Но было вложено в эти слова что-то такое, что заставило меня насторожиться. Боль, словно капля крови, выступившая из надорванной старой раны, и враждебность ко мне, как к камню, из-за которого надорвалась эта рана…
— Ты помнишь? — сказал я ему. Но он оборвал меня сразу.
— Оставь! Мало ли что было. На вот, пей, если хочешь, — и добавил с издевкой: — Выпей за упокой.
— За упокой чего?
— Всего! — грубо ответил он. Потом еще горячей и резче: — Да, всего, всего, что было!
— А было хорошо, — опять начал я. — Помнишь Киев, помнишь Белгородку? Помнишь, как мы с тобой все варили и никак не могли доварить гуся? Так и съели полусырым! А все из-за Зеленого.
— Из-за Ангела, — хмуро поправил он.
— Нет, из-за Зеленого. Ты забыл, Яшка. Это было под Тирасполем. А нашу бригаду? А Сорокина? А помнишь, как ты выручал меня, когда эта чертова ведьма — петлюровка меня в чулане заперла?
— Помню. Все помню! — ответил он. И бледная тень хорошей, прежней Яшкиной улыбки легла на отупевшее лицо. — Разве это все… Разве это все забудешь, Гайдар! Э-э-эх! — точно стон сорвалось у него последнее восклицание. Губы перекосились, и хрипло, бешено он бросил мне: — Оставь, тебе сказано!.. Не к чему все это. Оставь, сволочь!
Окутался клубами махорочного дыма, допил до конца свой стакан самогона, и растаяла навсегда призрачная тень Яшкиной улыбки.
— Зачем ты в Баку? Так шляешься или по ширме лазишь?
— Нет.
— Ты что, ты, может, в партии еще?
— А что?
— Так. Подлец на подлеце верхом сидит. Бюрократы все…
— Неужели же все? Он промолчал.
— Я на киче был. Вышел, работу хотел — нету. Тут тысячи безработных возле порта шляются. Пошел к Ваське. Помнишь Ваську, он у нас комиссаром второго батальона был? Тут теперь. В Совнаркоме здешнем работает. Два часа в приемной его дожидался. Так-таки в кабинет и не пустил, а сам зато вышел. «Извини, — говорит, — занят был. Сам знаешь. А насчет работы — ничего не могу. Тут безработица, сотни человек за день приходят. А ты к тому же не член союза». Я чуть не захлебнулся. Два часа держать, а потом: «ничего не могу!» Сволочь, говорю ему, я хоть и не член союза, так ты знаешь же меня, кто я и какой я! Передернуло его. Народ в приемной, а я такое завернул. «Уходи, — говорит, — ничего не могу. И осторожней выражайся — это тебе не штаб дивизии в девятнадцатом». А! — говорю я ему. — Не штаб дивизии, подлец ты этакий! Как развернулся да хряснул его по роже!
— Ну?
— Сидел три месяца. А мне наплевать, хоть три года. Теперь мне на все вообще наплевать. Мы свое отжили.
— Кто мы?
— Мы, — ответил он упрямо. — Те, которые ненавидели… ничего не знали, ни на что не смотрели, вперед не заглядывали и дрались, как дьяволы, а теперь никому и ни зачем…
— Яшка! Да ведь ты теперь даже не красный!
— Нет! — с ненавистью ответил он. — Задушил бы всех подряд — и красных, и белых, и синих, и зеленых!
Замолчал. Пошарил рукой в бездонных рваных карманах, вытащил опять полбутылки.
Я встал. Тяжело было.
И я еще раз посмотрел на Яшку, того самого, чья койка стояла рядом с моей, чья голова была горячей моей! Яшку-курсанта, Яшку — талантливого пулеметчика, лучшего друга огневых лет! Вспомнил, как под Киевом, с надрубленной головой, он корчился в агонии и улыбался. И еще тяжелей стало от боли за то, что он не умер тогда с гордой улыбкой, с крепко зажатым в руке замком, выхваченным из короба попавшего к петлюровцам пулемета…
Мечется Кура, стиснутая плитами каменных берегов, бьет мутными волнами о каменные стены древних построек Тифлиса. Ворочает камни, дымится пеною, бьет о скалы и злится старая ведьма — Кура.
В Тифлисе огней ночью больше, чем звезд в августе.
Тифлисская ночь — как сова: трепыхается, кричит в темноте, хохочет, будоражит и не дает спать…
А у нас — все одно и то же: вокзалы, каменные плиты холодного пола, сон как после порции хлороформа, — и толчок в спину.
— Э-эй, вставайте, граждане, документы!
В Тифлисе агенты дорожной ЧК затянуты узенькими ремешками в рюмочку. Маузер с серебряной пластинкой, шпоры с польским звоном, сапоги в звездных блестках, и лицо — всегда только что от парикмахера.
— Вставай и выметайся с вокзала, товарищ! Кто ты? Даю документы — не смотрит.
— Дай другой. Покажи, что это у тебя за толстая бумага в записной книжке вложена?
— Это… это договор.
— Что такое за договор?
— Плюньте, товарищ агент! Ничего опасного: договор — это еще не заговор. Просто написал книгу, продал ее и заключил договор.
Усмешка:
— А, так, значит, ты книжный торговец! Нет, нельзя на вокзале. Выметайтесь!
На небе звезды, под звездами — земля. На земле в углу, за вокзалом, сваленная куча бревен. Сели.
Черной, зловещей тенью плывет милиционер. Прошел раз, прошел два, остановился. И не сказал даже ни слова, а просто махнул рукой, что означает: «А ну-ка, выметайтесь, нельзя здесь сидеть, не полагается».